The Times | 29 апреля 2008 г.
У постсоветской России очень много проблем
Джонатан Даймблеби
Эрозия демократии, вызванная действиями президента Путина, - лишь самая маловажная из забот постсоветской России. Проехав 10 тыс. миль по стране, Джонатан Даймблеби опечалился, обнаружив, что это гедонистическое общество больше интересуется последними модами. Однажды вечером в опере его захлестывает личное горе
Санкт-Петербург - поразительное достижение, творение гениального провидца, но это нечто искусственное, колоссальная блажь, слегка абсурдный портрет России и вышеупомянутого гения Петра Великого. Хотя город задумывался отчасти как подобие великих Венеции и Амстердама, его каналы текут между декораций, выстроенных ради зрительной эффектности, а не несут функцию магистралей, необходимых для торговли и транспортного сообщения.
Местные девушки красивы, но мне они напомнили кукол или манекенщиц - они такие же ирреальные, как город, по которому они прогуливаются. Это укрепило во мне ощущение, что в сердце Санкт-Петербурга - пустота.
Меня пригласили на вечеринку для знакомства с некоторыми городскими "золотыми интеллектуалами" - элегантными петербургскими музыкантами, художниками, учеными и писателями. В большинстве своем они были одеты в модную одежду от лучших дизайнеров, которая, как и сами эти люди, словно бы недавно спустилась сюда на парашюте, прибыв из Нью-Йорка, Парижа или Лондона.
Они говорили умно и весело, но с какой-то намеренной поверхностностью - видно, так модно в этом году.
Дизайнер интерьеров сказал мне, что после краха "диктатуры пролетариата" город попал под пагубное влияние губернатора, а эта дама навязывает "диктатуру дурного вкуса... Нам нужен диктатор с хорошим вкусом", - сказал он, и мне показалось, что он говорил абсолютно серьезно. "А что по вкусу лично вам?" - спросил я. "Я пытаюсь комбинировать нищету с роскошью".
Собравшись с духом, я стал задавать людям серьезный вопрос: каковы перспективы демократии в постсоветской России? Начал я с композитора декадентски-порочной внешности, который, по его словам, сочинял "индустриальную музыку". "Ну да, я бы не хотел, чтобы прошлое вернулось, но иногда я так злюсь на окружающих, что думаю: нам нужна большая палка, какой-то диктатор, чтобы нас колотил, - ответил он без очевидной иронии в голосе. - Ну, может, и не диктатор, но сильный лидер, единоличный".
Тему подхватил художник, на плече которого висел маленький ребенок. "Видите ли, в России по-настоящему ничего не изменилось, - заметил он. - 10-15 лет назад некоторые люди - хорошие люди - пришли в политику, но стоило им оказаться у власти, как они полностью переродились. Таково влияние власти. Оно заморозило Россию, начиная с XV века и до сегодняшнего дня. Не говорите мне о демократии. Я не верю, что в современном мире это слово вообще что-то значит".
Двинувшись дальше, я прервал разговор двух молодых женщин в изысканных нарядах, которые сказали мне, что в Санкт-Петербург стоит приехать зимой, когда город особенно красив. Однако, добавили они, их самих тогда в городе не будет - они отправятся в места с более мягким климатом, вероятно в Индию. "Видите ли, в Санкт-Петербурге так часто бывает темно, холодно, сыро и уныло, что человеку требуется большая передышка".
Расхрабрившись от недостаточно охлажденного и чересчур сладкого шампанского, я стал расспрашивать о современной России. Они сказали, что очень довольны положением дел. "А как насчет демократии?" - спросил я, снова сунувшись на территорию, которой чурались все дотоле встреченные мной россияне.
Конечно, я знал, что для многих обездоленных, обедневших советских граждан в этом дивном новом капиталистическом мире демократия ассоциируется с американским империализмом, с одной стороны, и с анархией, преступностью, неуверенностью в завтрашнем дне, безработицей и инфляцией - с другой. Но, возможно, эти благоухающие духами, зажиточные и, по-видимому, глубоко воспринявшие западную культуру граждане новой России питают определенную симпатию к этому понятию.
"А что демократия? - парировали они хором. - Германия - свободная страна? А Америка?"
Я высказал предположение, что в широком смысле, учитывая право голосовать на свободных выборах и верховенство закона почти во всех случаях, оба государства в целом действительно можно обоснованно назвать демократическими.
"Что ж, - возразила одна из них, - мне такой вид демократии не нравится. Для России демократия - это смерть, народу демократия совсем не нравится".
Ее подруга подтвердила: "Здесь всем на все плевать. Это часть нашей жизни, составная часть нашей свободы. У нас свобода, потому что любой может делать свой выбор".
"Значит, вы можете быть свободными и при диктатуре?" - спросил я, попытавшись перевести беседу в философское русло.
"У нас уже диктатура, поэтому мы свободны", - услышал я. И с этими словами одна из красивейших и изящнейших дочерей путинской России откинула голову, высоко подняла пустой фужер и весело рассмеялась над моим занудным интересом к таким незначительным вопросам.
Встречи умов не произошло. То было ярчайшее напоминание о том, что российская политическая культура принципиально отличается от нашей (хотя, разумеется, я и не нуждался в подобных напоминаниях). Они говорили не менее серьезно, чем я, и искренне удивлялись моей озабоченности этим вопросом - не меньше, чем я удивлялся их безразличию. Я махнул рукой на свои расспросы и просто потихоньку напился.
На следующий день Алексей, историк архитектуры, занимающий высокую, но явно отупляющую административную должность в Эрмитаже, устроил мне экскурсию по одному из многочисленных городских садов, выдержанных в полуклассицистском стиле.
Я обратил внимание, что он называет город то "Ленинград", то "Санкт-Петербург", и поинтересовался, питает ли он нежные чувства к советской эпохе. Он ответил уклончиво, но намного серьезнее, чем его ровесники на вечеринке: "Город был мечтой идеалиста, а я вырос в идеалистическом обществе. В детстве я осознавал, что существует отдельная общность "советский народ", и потому-то для многих русских, особенно для моего поколения, распад Союза стал потрясением".
Коммунистический режим, по его словам, "в идеологическом плане был очень гнетущим, но у него была своя мечтательная сторона. Во многих отношениях это было глубоко идеалистическое общество. У нас не было возможностей, но не было и желаний. Мы были равны даже на разных уровнях. Теперь мы вынуждены американизироваться, и это происходит со всеми нами. Мы вынуждены становиться такими же, как все остальные люди в мире. Мне это не нравится. Никакого смысла в этом нет. Я смотрю на нынешнюю молодежь и вижу, что у нее совершенно другие ценности. Я благодарю Бога, что мной лично не движет рыночная экономика, что мне не 20 лет и что я не закончу жизнь как они".
Я подумал обо всех художниках, писателях, интеллектуалах и музыкантах советской эпохи, которые были вынуждены либо плясать под дудку Кремля, либо подвергнуться осуждению либо, еще хуже, ссылке в Сибирь - и снова задал вопрос о демократии. Волнует ли Алексея эта проблема? "У нас нет демократии. В России демократии нет". А будет когда-нибудь? "Нет. Теперь, через 15 лет после краха коммунистического режима, у нас установилась однопартийная система".
Ну, а свобода? "Да, у нас есть свобода говорить, но у свободы есть плюсы и минусы".
И каковы же минусы? "Откровенная вульгарность современного общества. Оно просто невероятно вульгарно. Посмотрите, как одеты люди на улицах. Иногда нам кажется, что советские ограничения были оправданны: в этом городе не разрешалось носить шорты, вас немедленно остановила бы милиция. В эстетическом плане было лучше".
Сочтя, что он шутит, я бездумно ответил: "Ну, вы подходите к моде прямо как фашист". Но он вовсе не шутил. "Я не фашист", - отрезал он с искренней обидой.
Так я снова рухнул в пропасть между нашим мировоззрением и пониманием жизни, которую скрадывало европейское великолепие пейзажа и образованность моего собеседника. Но для меня это было важное открытие - один из ведущих представителей космополитической элиты Санкт-Петербурга выразил взгляды, которые, с моей точки зрения, граничили с воззрениями неандертальца.
После первого знакомства с тем, как живет элита, - общения с санкт-петербургской интеллигенцией (как они могут так беспечно, несерьезно и безответственно относиться к таким ключевым понятиям? - мрачно вопрошал я себя), мне пришлось вновь себе напомнить, что их Россия сильно отличается от моей Великобритании, что для них понятие "демократия" настолько не является целью, что практически ничего не значит. Однако, проходя мимо памятника, воздвигнутого после распада СССР в честь великого ученого и правозащитника Андрея Сахарова, я позволил себе задуматься, как бы он воспринял видимое равнодушие соотечественников к ценностям, за которые он столь упорно боролся.
Санкт-петербургский маэстро, кумир всего мира - это художественный руководитель и дирижер Мариинского театра Валерий Гергиев.
Я зачарованно внимал из пятого ряда партера, когда он вместе со знаменитой американкой, сопрано Рене Флеминг исполнил программу из самых разных по стилю произведений. Местные ценители и сонм иностранных туристов были в восторге. По окончании концерта музыкантов вызвали на бис.
Внезапно, неожиданно для себя, я обнаружил, что по моим щекам текут слезы. Флеминг выбрала арию Наташи из "Пиковой дамы" (вероятно, Лизы, в опере нет персонажа по имени Наташа. - Прим. ред.), ту самую арию, которую Сью Чилкотт пела с Пласидо Доминго, под аккомпанемент оркестра под управлением Гергиева, несколько лет назад, на своем дебютном выступлении в театре Ковент-Гарден.
Меня там не было, но я слышал концерт в записи. Ее голос звучал так красиво, он поднимался так высоко, был так богат нюансами и выражал тоску, что я мгновенно понял, что имел в виду Пласидо, когда после смерти Сью сказал в разговоре со мной, что она была божественная певица и вкладывала в вокал всю душу.
Голос Флеминг парил над моей головой, и я плакал о женщине, которую Пласидо охарактеризовал столь трогательно: "Когда она входила в комнату, становилось светлее".
Я мог думать лишь о своей утрате, о смерти Сью в 2003 году спустя всего несколько месяцев после того, как между нами начался бурный роман. Скорбь проснулась во мне с новой силой, когда Флеминг перешла к третьей из "Четырех последних песен" Рихарда Штрауса - самой печальной из этого волнующего цикла песен для оркестра.
Это совпадение было уже чересчур. Всего за несколько недель до смерти Сью усердно репетировала это же самое произведение, все еще надеясь сдержать обязательство и исполнить весь цикл в Сиднейском оперном театре. Но каждый день, возвращаясь с занятий, она чувствовала все более сильные боли: рак быстро прогрессировал.
Она больше не могла делать глубокие вдохи, без которых этого сложного произведения не исполнить.
Как-то после обеда она вернулась в свой коттедж и безнадежно выдохнула: "Не могу". Это стало окончательным признанием того, что Сиднейская опера для нее закрыта. Больше ей не выйти на сцену, больше не будет звучать ее лиричный голос, который, как казалось слушателям, доносился с самого неба. Я постарался, как мог, ее утешить.
Позднее, когда я сидел за столом на кухне, она подошла ко мне сзади и нежно произнесла: "Я спою тебе последнюю песню, только для тебя". Обняв меня за плечи, она спела мне на ухо, воркуя - если этим словом можно назвать тихое смирение с неизбежным, которое словно бы выражалось в ее голосе - третью из "Четырех последних песен". Я услышал ее сквозь мглу скорби, но почувствовал: если рай существует, то в этот момент мы оба были в раю.
В Мариинском театре, когда Флеминг исполнила то же самое произведение с достойной его виртуозностью, я снова почувствовал, что во мне что-то оборвалось, перед глазами все поплыло, веки закололо, в груди стало тяжело, руки задрожали от ужасного приступа привычной боли, которая мучит скорбящих. Мне снова захотелось ополчиться на небеса, протестуя против этого абсолютного, неопровержимого, жестокого факта: Сью не вернется уже никогда.
Затем был ужин, и я обнаружил себя за столом между Флеминг и Гергиевым. Мои глаза все еще были красны от слез, но я держал себя в руках. И Флеминг, и Гергиев говорили о Сью с нежностью и восхищением. Гергиев повторил вслед за Пласидо: "Она была необыкновенной фигурой, великой певицей и чудесным человеком".
Меня как-то утешила эта неформальная, личная эпитафия. По крайней мере, Гергиев знал, что знали о ней те, кто ее любил, но чего никогда теперь не узнает остальной мир.
В ту ночь все это крутилось у меня в голове, и я не мог заснуть, хотя за ужином злоупотреблял красным вином, чтобы притупить чувства. Я смотрел из окна на канал, который в тусклом свете отражал старые многоквартирные дома, выстроившиеся вдоль него. Меня неодолимо тянуло назад в Англию, где бы меня, по крайней мере, окружали люди, которых я люблю. Я чувствовал, что колоссально одинок, и капитулировал перед жалостью к себе.
Спустя год, к моему большому удивлению, я обнаружил, что испытываю сожаление при мысли, что мои дни в России подходят к концу, что я подъезжаю к конечному пункту путешествия. К тому времени я проехал около 10 тыс. миль по семи из 11 часовых поясов России, повидал свадьбу на Кавказе, далекую Сибирь, горы Алтая, встречался с шаманом в мистических землях, где живут буряты. Я так давно предвкушал чувство облегчения, с которым достигну конца маршрута... но теперь, подъезжая к Владивостоку, захотел, чтобы поезд немного замедлил ход.
Я начал свое путешествие, относясь к русским с латентной подозрительностью, даже со страхом. Но на протяжении путешествия я поговорил, наверно, с сотнями людей, и посреди всех этих изысканий, которые часто глубоко удручали и обескураживали меня, вновь и вновь встречался с человечностью, которая вызывала во мне растущее уважение и восхищение. Так что, несмотря на то, что Кремль постоянно усиливает контроль над судебной системой, парламентом и прессой, люди, с которыми я познакомился, вселяют надежду, что оплакивать смерть демократии в России может быть рановато.
Выдержки из книги Джонатана Даймблеби "Россия: путешествие к сердцу земли и ее народа", которая выходит в BBC Books 1 мая в дополнение к серии программ на BBC2, созданной компанией Mentorn Media, которая будет транслироваться с 22.00 11 мая
Обратная связь: редакция / отдел рекламы
Подписка на новости (RSS)
Информация об ограничениях